Путеводитель потерянных. Документальный роман
Корделия показывает цветную фотографию — сын с дочкой, оба красивые.
— Посмотрите, у них совершенно одинаковое выражение лица, это просто невероятно! Его жена из йеменских евреев…
— Сколько же у вас детей?
— Было пятеро. Один сын умер от рака, когда ему было десять лет. Это было ужасно. Он был особенным ребенком… Двое сыновей в Швеции, дочь в Германии. Один сын — адвокат, у него тоже есть дети, дочь не замужем, она работает в институте массажа и гимнастики и еще в библиотеке… Давайте-ка лучше я покажу вам квартиру. Это чудесный дом. Я купила его по баснословно низкой цене. И все время перестраиваю.
Мое внимание привлек рисунок на стене.
— Это мой сын… тот, который умер. Его рисовал мой муж, он был хорошим художником… Еще кофе?
Мы возвращаемся к столу. Корделия устала. И мне пора.
— У меня очень напряженная работа. Я журналист и должна увидеть, понять и описать все, что происходит вокруг, максимально правдиво, убедительно и в сжатой форме. Уложиться в тридцать строк, или в двухминутный радиорепортаж, или в минутное телеинтервью… Быть журналистом в наше время — это огромная привилегия… да, впрочем, во все времена.
— А это не мешает писать прозу?
— Нет. Журналист — это гражданская миссия, а писатель — никакая не миссия, он пишет потому, что не может не писать. Конечно, ему хочется опубликовать то, что получилось в результате, но, если не выйдет, он все равно будет писать. А журналист — нет. Не станет же он делать репортажи, интервью, статьи, чтобы складывать их в ящик?!
— Как журналист вы пишете про Катастрофу?
— В исключительных случаях. И моя книга, которую вы не читали и за которую я получила премию, о чем от вас и узнала, — это не книга о Катастрофе. Если бы меня попросили порекомендовать толковые книги о Катастрофе, свою я порекомендовала бы в последнюю очередь. Кому интересно, что, когда я попала в Терезин, мне было четырнадцать лет и что, когда меня перевели из какой-то тюрьмы в детский блок, у меня были вши?
Чтобы увидеть в непреклонной дочери короля Лира вшивую туберкулезную еврейскую девочку, надо ждать перевода книги на английский.
— Помните из «Короля Лира»: «Как быть Корделии? Любить и молчать». Я не любила. Старалась смолчать, но не смогла.
На том мы и расстались. На обратном пути, желая срезать угол, я заплутала. Но ненадолго.
* * *
Дома я прочла стихотворение Корделии Эдвардсон в переводе со шведского на английский. Теперь переведу его на русский, с тем чтобы потом его перевели на итальянский. Хотя вряд ли мое интервью опубликуют, да еще в центральной прессе.
Ты зовешь меняи я идупереполненная желанием невыносимымэтот спрятанный от всех маленький парк перед театромморе белых весенних нарциссових наивная доверчивостьи безрассудство водяных лилийбукет для невесты или саван.Офелия, сестра моя,ответь, как быть Корделии?Интервью перевели на итальянский язык и опубликовали.
Прошло несколько лет, и мы встретились с Корделией в «Элит-кафе» на углу улицы Агадем. Она подарила мне книгу «Burned child seeks the fire», что в переводе с английского означает «Сожженный ребенок ищет огня».
Теперь, когда все легко найти, я узнала, что девичья фамилия Корделии была Хеллер и что умерла она в Стокгольме в октябре 2012 года. Узнала и про мать Корделии, писательницу Элизабет Лангессер, внутренним спором с которой пронизана книга. Оказывается, Лангессер — автор трех романов, десятка повестей и рассказов и полторы сотни стихотворений, лауреат немецкой литературной премии им Бюхнера (1951); писала в духе магического реализма. До 2012 года существовала и литературная премия ее имени, но последний лауреат Барбара Хонигман (2012) в своей благодарственной речи камня на камне не оставила от Лангессер. Она припомнила ей письмо Геббельсу с просьбой не исключать ее из тогдашнего Союза писателей и предательство старшей, незаконнорожденной дочери Корделии.
Магический реализм.
ВезунчикВ январе 1995 года в Москве со студентами еврейского семинара мы устроили выставку про Терезин. На семинар прибыл Ави Коэн, израильский полковник в отставке. Этот весельчак обучал студентов еврейским народным танцам и играл на губной гармошке, инструменте, который вряд ли может быть причислен к народным. Оказалось, что у образцово-показательного израильтянина вся семья была в Терезине и научил его играть на губной гармошке старший брат, которого прежде звали Хорст, а в Израиле — Цви.
Вернувшись из Москвы, я навестила Цви в кибуце Маабарот. Подтянутый, высокий, в белой рубашке — типичный выходец из Германии, он вел меня к дому вдоль хлопковых деревьев. Гладкоствольные деревья с острыми конусообразными колючками производили на свет белые ватные комочки — те, в свою очередь, были упакованы в коричневую кожуру и удерживались на ветвях благодаря крепким черенкам. Я попала сюда в тот момент, когда коричневая кожура лопнула, земля покрылась белой ватой, а воздух был полон пушинок, от которых приходилось отмахиваться. За хлопковыми деревьями следовала апельсиновая роща, за ней — пруд, окруженный диковинной субтропической растительностью. Работоспособность окружающей природы местные старожилы сравнивают с легендарной работоспособностью выходцев из Европы: «От восхода до заката возятся в навозе, а обедают в чистой одежде за столом, накрытым по европейским стандартам: белоснежная скатерть, матерчатые салфетки, тарелки под первое и второе, графин с водой, сияющие бокалы».
Цви Коэн, 1995. Фото Е. Макаровой.
Стол к моему приходу накрыт не был, но графин с водой стоял, стаканы были и салфетки белые, но бумажные. Мы устроились у большого окна с видом на хлопковые деревья, и я включила магнитофон.
— Рассказывать?
— Да.
— Ави говорил, что тебя интересует Терезин.
— Не только.
— Тогда начну с Берлина. Жили мы в пятиэтажном доме, на последнем этаже. Единственные евреи во всем здании. После того как меня однажды ударили на улице, я перестал выходить из дому. И так продолжалось два года. Родители были на работе, а я сидел один и читал книги. В начале 1943‐го Берлин снова начало трясти, но во время бомбардировок евреям запрещалось спускаться в бомбоубежище, право на это имели только арийцы, так что я затыкал уши и прятался под кровать. Предусмотрительные родители сложили чемоданы: большой папин, средний мамин, маленький — мой. Когда приходили за евреями, времени на сборы не давали.
В мае сорок третьего пришли. Я услышал шаги, испугался. Это были они. Неужели заберут меня одного, без родителей… Было одиннадцать утра. Я открыл дверь. Громилы! Может, они и не были такими огромными, просто я был маленьким. Один вошел в комнату, второй остался у двери. Тот, что вошел, заметил на столе губную гармошку и велел играть. Я знал разные песни, и, конечно, нацистские. Сыграл марш гитлерюгенда, понравилось, еще какой-то их марш, понравилось. Воспользовавшись этим, я попросил разрешения позвонить родителям. Пусть они вернутся домой, и тогда мы уйдем вместе. Нацисты согласились. Но при условии, что я буду играть до тех пор, пока они не придут. Я играл, во рту все пересохло, звуки делались фальшивыми, они молчали. Но стоило родителям переступить порог, как начался крик. Шнель, шнель, цюрюк… Мы спускались с лестницы под дулами винтовок, но вместе и каждый со своим чемоданом.
